— Да замолчи ты! То есть нет, продолжай. И будь серьезнее, Мартин. Нехорошо: я ведь отлично знаю, что тебе на самом деле вовсе не хочется паясничать. Внутренне ты предельно серьезен. Разве нет?
Он кивнул.
— Давай посмотрим на это так. Помнишь, мы часто удивлялись, почему мы с такой серьезностью относимся к этому темному делу, к этому лицедейству. Мы отдаем ему себя без остатка, превозмогаем болезни, страх перед воздушными налетами, личные катастрофы — ничто не может остановить нас. Мы говорили об этом и не понимали — почему. Ни реклама, ни деньги, ни слава, ни честолюбие не казались нам достаточно основательной причиной. Так?
— Да, конечно, я помню. Но, может быть, тут все вместе взятое? — сказала она задумчиво. — По-моему, мы так и решили, когда говорили об этом в последний раз.
— Я забыл. Хотя это, конечно, возможно. Но, может быть, есть и другая причина, совсем иная, и состоит она в том, что Театр всегда символичен и что бессознательно мы все это признаем.
— Я не сильна в символике, Мартин. Скажи как-нибудь попроще.
— Я верю теперь, — начал он серьезно, — что в нашей жизни, как и на сцене, декорации, костюмы, грим и реквизит — это только театр теней, который складывают и уносят, когда представление окончено. А истинное, нетленное и прочное — это как раз все то, что стольким дуракам кажется преходящим и мимолетным… сокровеннейшие и глубочайшие чувства, которые честный художник отдает своей работе… корень и суть настоящего личного отношения… пламя. Да, чистое, незатухающее пламя…
Пораженная, она широко раскрыла глаза.
— Почему ты сказал это — о пламени — вот так? Мартин, что случилось?
Он пропустил вопрос мимо ушей и продолжал с большой теплотой:
— Паулина, какой бы пошлой ни казалась иногда эта мешанина из красок, холста, прожекторов и рекламы, мы, работающие в Театре просто потому, что он есть живой символ таинства жизни, — мы помогаем охранять пламя и приобщать к нему. — Он нарочно заговорил более легким тоном. — И пусть мы выглядим глупо, дорогая, мы все же служим божественной тайне.
— А когда я пыталась сказать что-то в этом роде в своей речи перед мэром, — вскричала она, — ты поднял меня на смех!
— Я был не прав. И прошу меня извинить, — добавил он, поднимаясь. — А теперь мне надо поработать.
Она тоже встала, восхищенная.
— Третий акт?
— Третий акт. У меня появились кое-какие мысли — хочу записать. Имей в виду, речь не о том, чтобы сделать его добрее и проще для публики. Я и теперь против этого, как и был до сих пор, может быть, даже больше. Но я хочу сделать его правдивее.
— Но что ты можешь сделать для своих героев? — воскликнула она. — Помнишь, что ты говорил? Ни взаимопонимания. Ни подлинного общения. Все бормочут и яростно жестикулируют за стеклянными дверьми.
— Я распахну для них некоторые из этих дверей. Я открою хотя бы одному или двоим, что общение может возникнуть, а взаимопонимание стать глубже, чем… чем многие из нас осмеливаются мечтать. Я должен пойти на этот риск.
— На какой риск? О чем ты?
Он улыбнулся и сделал неопределенный жест в сторону ожидавшего его стола.
— Нет, Паулина.
— Ну, хорошо, я ухожу. Я скажу Бернарду, что сегодня третий акт не надо начинать и что, может быть, завтра у тебя будет готов новый финал.
— Спасибо, Паулина. — Он увидел, что она уходит, и сразу пошел к столу. Там лежало несколько листков с его каракулями, и он собрал их. Потом решил, что будет работать в кресле. Почему-то ему не хотелось сидеть за столом, повернувшись к комнате спиной. Он должен видеть комнату, а не показывать ей спину. Но Паулина не ушла. Она стояла уже в дверях.
— Мартин, что случилось?
Он покачал головой.
— Я принял четыре таблетки вместо двух.
— Это не все. Что-то случилось.
— Нет, дорогая, не торопи меня, — сказал он, усаживаясь. — Едва ли я могу на это ответить.
— Ты мне скажешь когда-нибудь?
— Попробую. Но это будет трудно. То, что я чувствовал, было страшно реально — вот почему я готов рискнуть открыть эти двери; но остальное… может быть, это был сон… или бред… или…
— Или что? Это не все.
— Может быть, и все. Ну, теперь хватит, Паулина.
— Ты трус, — сказала она запальчиво. Она отошла от двери и сделала несколько шагов к нему. — Ты почувствовал это, и это переменило тебя. Так или нет?
Он ответил очень медленно, не глядя на нее:
— Общение и взаимопонимание вне нашего времени, где-то по ту сторону, где люди не так разъединены, как им представляется… нет, я не могу больше ничего сказать, дорогая.
— Ну хорошо, — сказала она тихо, — я не буду сейчас спрашивать. — И она быстро и грациозно подошла к нему, легко дотронулась до его плеча и поцеловала его. Потом строго прибавила: — Но, что бы это ни было, не возвращайся туда.
— Я и не хочу. Марш работать!
— Сейчас. Ты почти не смотришь на меня, — продолжала она, задумчиво разглядывая его, — словно ты вдруг обнаружил, что в кого-то влюблен. Я думаю, именно это хотела сказать эта Сьюард своей последней фразой.
— Тогда вы обе ошибаетесь. Все гораздо сложнее. Или, может быть, проще, — добавил он. — Влюблен в жизнь, пожалуй. Выбрался из бесплодной пустыни. Я постараюсь рассказать тебе когда-нибудь, Паулина, обещаю. Если смогу разобраться и не буду чувствовать, что дурачил самого себя.
— Почему ты должен был дурачить самого себя?
— Я не могу забыть скептической усмешки этого доктора. Он повидал людей вроде меня на своем веку.
— Доктора не все знают. — Это было прекрасное, здравое заявление в устах Паулины, которая неслась с одного конца Харли-стрит на другой, стоило ей почувствовать легкое щекотание в горле.
— Нет, но кое-что знают. — Потом он продолжал, понизив голос. — И у меня нет доказательств. Не может быть.
— Ты сам доказательство, — сказала она мягко. — Чего ты еще хочешь?
— Не знаю. Сейчас я ничего не знаю. Поэтому я и не хочу говорить.
— Ну не раскисай, Мартин, и не делайся снова несчастным.
Когда она вышла, он был далек от того, чтобы снова чувствовать себя несчастным, но им овладело мрачное недоумение. Он положил пачку бумаги на колено, но не мог сосредоточиться на переделке третьего акта. Радуясь всякой отговорке, он сказал себе, что в комнате слишком много света. Все равно как если бы он пытался работать в каком-нибудь сверкающем огнями третьеразрядном музее. Он подошел к двери возле кабинета Отли и выключил почти весь свет, оставив ярко освещенным только свой угол. И вот он снова был в Зеленой Комнате, где все произошло. Но что именно? И откуда это идиотское чувство утраты, когда у него нет и тени доказательства, что хоть что-то вообще произошло на самом деле. О-о, надо или принять всю эту глупую историю на веру, или отбросить и покончить с нею! Но он не мог сделать ни того, ни другого и тяжело опустился в кресло, не в силах работать, колеблясь, и недоумевая, и злясь на самого себя. Но тут что-то алое с оливково-зеленым бросилось ему в глаза и заставило встать с кресла, и от недоумения, сомнения, презрения к самому себе не осталось и следа.
Перчатка снова лежала на полу.
Перевод с английского В. Ашкенази