Наконец он остановился у заднего окна — отдохнуть, подумать о теперешнем своем состоянии, посмотреть, что там, во дворе.

А там все было прежним: асфальт, кирпичи и камни, потемневшие доски, мусорные баки, хлам и отбросы повсюду, упрямое старое дерево, кое-где сорняки, низкая арка ворот в кирпиче здания на противоположной стороне двора. Несколько кирпичей выпало, два до сих пор валялись на асфальте.

Отдыхать пришлось долго, и он глядел и глядел на эту щемящую сердце картину. Когда-то все здесь было новое, вселяющее надежду, светлое, чистое, но теперь все это выглядело жалким.

И однако, неся следующий мешок, он почувствовал страстное желание увидеть все снова — так любящий испытывает страстное желание видеть возлюбленную, когда она, больная, лежит в постели.

Когда после пятого мешка он еще раз посмотрел в окно, он уже видел во всем этом красоту, и следующий поднятый на плечо мешок был первым, не вызвавшим у него стона.

Его и нести оказалось легче. А когда Томас сбросил мешок, он услышал, как Пингицер и остальные смеются.

И когда Том снова посмотрел в окно, он увидел, что дерево прекрасно. Он улыбнулся при мысли о том, сколько лет оно здесь стоит — наверняка больше шести, ведь оно стояло уже тогда. Его листья не были зелеными, но только потому, что их покрыл своей пылью город. Оно не выросло большим, потому что ему не хватало земли для корней и простора для веток; но сколько выросло, столько выросло, и стало деревом. По всей вероятности, терпение его время от времени вознаграждалось появлением какой-нибудь птицы, которая приветствовала его и улетала, а может, даже оставалась и свивала на нем гнездо. Дерево есть — сомневаться в этом не приходилось. Оно было тогда, и оно по-прежнему есть. Ствол, изрезанный и ободранный, утратил гибкость, но пока еще крепок.

Поднять и перенести мешок к отделу дегустации раз от раза становилось все легче и легче. Девятый он поднял как перышко.

Было уже почти девять, до двенадцати предстояло сделать еще очень много, но Томас Трейси решил, что теперь ему можно зайти в отдел дегустации.

Дегустаторы сидели за круглым столом, перед каждым стоял серебряный кофейник, Пингицер из своего цедил кофе.

— Ах-ха, — сказал он, — как раз время. Вот есть кофе, мой собственный мысль, из Вена, отшен старый.

Он налил чашку, протянул ее Томасу, тот взял и начал дегустировать. Дегустировал он не спеша.

— Хороший, — сказал он.

— Мой собственный мысль, — сказал Пингицер, — Вена.

Как шесть лет назад, Томас Трейси слушал их разговоры и прохаживался по комнате. Когда его чашка опустела, он протянул ее Шайвли, и тот налил из своего кофейника. Его кофе тоже был хороший.

— Ну, пора снова приниматься за работу, — сказал Том, — у меня ее выше головы.

— Ах-ха, — сказал Пингицер, — это есть молодость. Это есть заблуждений молодость, это есть прекрасный заблуждений. Был время в Вена, когда Пингицер имел этот молодость и этот заблуждений. Это был прекрасный время, прекрасный молодость, прекрасный заблужений. Ах-ха. Вот есть Пингицер семьдесят два, нет желаний работать, нет прекрасный заблуждений.

— Я еще зайду, — сказал Трейси и вышел.

Он пошел прямо к окну — еще раз увидеть двор. Да, ему было о чем подумать, только начать думать хотелось как можно позже, но все же — в ближайшие час или два. Время всегда изумляло Тома. Он знал, что не понимает его, но знал также: все, что к тебе приходит, все хоть сколько-нибудь стоящее — любая мысль, любая истина — приходит сразу. Хочешь, можешь ждать хоть до бесконечности или перестать ждать, или можешь начать двигаться, двигаться вместе со временем и в глубь времени, работать над мыслью, которая должна появиться; и вдруг благодаря тому, что ты двигался вместе со временем и в глубь времени, и благодаря тому, что ты работал над мыслью, — она приходит к тебе наконец, приходит полностью, приходит ясная, приходит сразу.

Но чтобы для новоприбывшей нашлось место, нужно где-то внутри себя двигаться очень медленно. Надо нестись во весь опор — и в то же время почти не трогаться с места.

Трейси было о чем подумать, было что сделать, и начать надо было с работы. То, что предстояло сделать — а сделать надо было много, — нужно было начать с выполнения простой работы: перетаскиванья мешков с кофе.

Трейси простоял минуту, улыбаясь жалкой, но в то же время прекрасной картине за окном и огромности предстоящей работы, припоминая — неторопливо, без спешки — все с нею связанное, между тем как взгляд его устремился к низкой арке ворот старого дома на другой стороне двора.

Он перенес еще с полдюжины мешков, прежде чем снова остановился взглянуть на эту картину, и сейчас он только взглянул, потому что работа теперь доставляла удовольствие и ему хотелось ее продолжать. Но в ту секунду, когда он бросил взгляд в окно, ему что-то почудилось. Он уже нес следующий мешок, когда вдруг спросил себя: а что же такое ему почудилось? Или просто ему пригрезилось то, что было когда-то, давным-давно, в столь богатое возможностями время?

Он решил перенести еще с полдюжины мешков и тогда уже снова остановиться передохнуть. На этот раз он пойдет к задней двери, откроет ее, выйдет на крыльцо и посмотрит оттуда.

Когда он вышел на крыльцо и окинул двор взглядом, ни на чем его особенно не задерживая, ему снова почудилось, что он видит это, и его охватила глубокая радость. Что бы это ни было, оно было рядом. Где-то рядом. Сомневаться в этом не приходилось.

Он снова принялся за работу, перенес еще три мешка, а потом опять зашел на минутку в отдел дегустации.

— Ну как оно, после шестилетнего перерыва? — спросил Рингерт.

— Теперь легче, почти как раньше, — ответил Трейси. — А как ваши дела, Рингерт?

— О, — ответил Рингерт, — теперь уж я не скачу и не брыкаюсь.

— Ах-ха, — сказал Пингицер, — это брыкайсь — это есть два? Один — двигать ног, два — делать жалоба? Не может двигать ног? Не может делать жалоба?

— Я не знаю, — ответил Рингерт. — Ногой я могу двинуть, хотя и не так, как прежде. И жаловаться могу, хотя тоже не так, как прежде. Прежде я мог жаловаться на что угодно, и мне это очень нравилось. Теперь у меня остался только один повод для жалоб, но у меня даже нет желания им пользоваться.

— Какой есть этот повод? — спросил доктор Пингицер.

— Конец Рингерта, — ответил Рингерт.

— Ах-ха. Какой есть вкус Рингерт кофе?

— Хороший, — ответил Том Трейси.

— Пошалуста, — сказал Пингицер, протягивая чашку через стол Рингерту, и тот налил ее до краев. Доктор Пингицер попробовал. — Ах-ха. Карош.

Том Трейси перенес еще три мешка, остановился у окна, прислонившись к нему спиной, и прислушался. Он простоял долго, может быть, целых три минуты. Во дворе было тихо. Он не был уверен в том, что действительно что-то слышал, и, поняв, что не уверен в этом, снова взялся за работу. Возвращаясь за каждым новым мешком, он останавливался и прислушивался. После того как он перенес еще шесть мешков и прислушался еще шесть раз, он сел на мешок — не ради отдыха, а для него, чтобы отдаться чувству благодарности, приблизиться ко всему, к сути всего, и радоваться тому, к чему приблизился.

Когда, в конце концов, у него исчезли последние сомнения в том, что слышит это, он не испытал удивления, не вскочил на ноги, не обернулся, а только тихо-тихо повторил услышанное. Через секунду он услышал то же самое снова, и тогда он медленно-медленно встал, взвалил мешок на плечо и понес его.

Когда Том опустил мешок, выпрямился и обернулся, он увидел тигра.

Даже издали бросалось в глаза, какой у него жалкий вид. Он был раненый, больной, худой и слабый. Скользнув по нему взглядом, Том Трейси пошел назад, к штабелю мешков, поднял новый и понес его. А тигр тем временем вскарабкался на самый верх штабеля и улегся там отдыхать и смотреть.

Том Трейси и тигр стали разговаривать, на этот раз без слов, даже без звуков, но оба понимали все.

Стремительная мысль достигла наконец места назначения.